Элиезер Воронель-Дацевич

БАБАЙ
Эта статья поначалу мыслилась в качестве чисто библиографической и вовсе не предназначалась для "Русского Удода". Предполагалось написать отзыв о книге Марины Власовой "Русские суеверия. Энциклопедический словарь", СПб., Азбука, 1998. Однако по ходу чтения книги я понял, что мне в руки попало нечто более интересное, чем традиционнный набор псевдофольклорных исследований. Сочинение М.Власовой показалось мне чем-то совершенно новым – по крайней мере, со времен прочтения С.Максимова с его крестной, невидимой и нечистой силой, я ничего более интересного на эту тему не встречал. Поэтому для меня стала привлекательна мысль написать нечто вроде "лекции" об одной специфической сфере русского фольклора – о так называемых "детских страшилищах", которым у Власовой отведено весьма видное место. Итак, пресловутый "бабай"... *** Для индоевропейских народов, особенно для так называемых "непросвещенных" наций Восточной Европы, характерна, как мы знаем, слабая разделенность рационального и глубинного, реальности и мифической образности. Впрочем, почему мы говорим только о Восточной Европе? После horror-stories Стивена Кинга, после недавнего (на мой вкус, отличного, хотя мистификация и чувствуется там с самого начала) фильма "Ведьма из Блэр" – разве не ясно, что архаичное, древнее сознание христианских народов никуда не делось, и страшные боги языческого прошлого живут рядом, лишь дожидаясь своего часа? Чрезвычайно интересно, как это предвечное, теневое, ночное бытие проникает в человеческое сознание. Такое проникновение происходит в детстве, и многие из нас могли бы назвать подобные события своей жизни. Ужас не спит, он бродит вокруг, он скрывается во тьме. Ребенка пугает тёмная комната, во дворе ночью кто-то возится и сопит, в окно заглядывают горящие глаза... Дом, особенно сельский, оказывается единственным светлым пятном, вокруг которого расположился враждебный, мрачный мир, готовый убить или совершить насилие, стремящийся поразить и удивить вплоть до безумия. Нельзя исключать и определенного рационального характера так называемых "детских страшилищ". Взрослые выдумывают страхи хотя бы для того, чтобы дети не лезли, куда не следует. Тем не менее, характер этих, пусть выдуманных, страхов многое может сказать о национальной психологии и о том, на каком этапе развития находится нация. Впрочем, как я уже не раз говорил ранее, индоевропейские народы переживают эпоху быстрого (и, вероятно, необратимого) разложения, и на этом фоне весьма выгодно выделяются жители бывшего СССР, прежде всего русские, у которых процессы такого распада народной психики сильно замедлились в результате известных событий 20 в. Отрыв от "кормящего ландшафта" национальной культуры часто оборачивается приходом совершенно ужасающих иррациональных сущностей. "Свои" черти понятнее и проще темных кошмаров постиндустриального общества. В России же процесс гибели "окружающей тьмы" национальной психологии и ее замены на постиндустриальный, штампованный иррациональный мир, начался совсем недавно, реально – в 70-е гг., даже в их второй половине. Он происходит на наших глазах и далеко не завершён. Он нам интересен – не исключено, что на этой стадии его можно приостановить, хотя в успех сего безнадёжного дела я верю слабо. Но распад национальных культур и их замена чем-то совершенно непонятным и незнакомым заслуживает самого пристального внимания. Честно скажу, я по своей натуре мракобес, консерватор и враг всякого прогресса, особенно "идейного" и уж тем более "конфессионального". Меня пугает "прекрасный новый мир", который образуется на современном Западе. Мне кажется, что превращение бывшего Christentum в Вечную Пустыню Насекомых, в карстовые пустоты бытия – дело уже нескольких десятилетий, может, двух-трёх, и с Европой всё станет ясно, как почти всё ясно сегодня с Америкой. Один большой Макдональдс, вокруг которого шумят поливиниловые голливудские черти – итог 2000 лет европейской культуры. Две тысячи лет "на фу- фу"... Бессмысленная борьба тысяч и тысяч людей непонятно за какие идеалы, чтобы итогом великой цивилизации стал человек-курица, человек-крыса, пелевинский "oranus", упрощенный до самого фундамента, до биологического каркаса, до сплетений кишок и нервов, угрюмый производитель кала... Солженицын говорил, что свобода есть самоограничение, и был совершенно прав – действительно, чем больше в обществе табу, тем более оно свободно. 19-20 вв., однако, все табу окончательно повергли. Теперь посмотрим, как выглядела эта система табу на самом примитивном уровне – в области детских страхов, собственно, русских детских страхов. Я вырос в России. Я знаю и люблю Россию. Она мне интересна. Я принимаю эту культуру до конца и целиком, хотя во многом она мне чужда, особенно её "вершки". Но начнём всё-таки с "корешков", с русского детства. Русский дом отвоёвывает кусочек бескрайнего заколдованного пространства "этой страны" и "этого мира", "мира сего" (впрочем, "сей мир" и "эта страна", "га-эрэц" иврита, означающее Израиль – или Россию? – суть антонимы; поэтому-то "князь мира сего" и ополчается всегда на "эту страну"). Он отчасти "расколдовывает" его, делает понятным, "чистым", крещёным, "хрестьянским". Но мрак не исчезает до конца. Мрак и кошмары стоят вокруг, проникают, стремятся навредить, овладеть, напомнить о себе, испугать... Леса, как стены мрачных городов, окружают "чистые" пространства, крещёный мир. В полях, словно армия сатаны, колышется рожь, которую предстоит сечь под корень, рубить и резать, чтобы потом "вкушать соломенное мясо" (Есенин) – но она же и "матушка-рожь", что "кормит всех сплошь". Русский дом стоит посередине "края наползающей тьмы", в центре мира. И весь этот мир пронизан тёмными силами, "адамовыми детьми" – по народному преданию, покинув рай, Адам и Ева наплодили кучу "нечистых" детей, ставших лешими, водяными, русалками и прочей нечистью. Теперь они рыщут по свету, охотясь за христианскими душами, и встреча с ними страшна, хоть почти и неизбежна. Относительно "бабая", которым пугают детей на русском Севере, обычно указывается, что образ этот достаточно молод – поскольку в русских сказках, в массе своей возникших в 16-17 вв., он не упоминается. Тем не менее само слово "бабай", скорее всего, может быть возведено к тюркскому прообразу, означающему "старик". Я же, однако, не думаю, что образ старика здесь главное, хотя заимствование несомненно. Какой образ преподносится детям в качестве страшного и иррационального? Северный бабай, еще не ставший элементом городского фольклора центральной России, таков: это кривобокий страшный старик, который ночами ходит по улицам городов и деревень и хватает детей. Нижегородский, волжский вариант бабая, так называемый "бага", горбат. Но роль его совершенно такая же. В Вологде бабая называют "бадя", причем его образ весьма цветист – он немой, безрукий, хромой, а уж если и может говорить, то с каким-то дефектом речи, и именно этот дефект, так называемое "бадянье", дал ему название. "По-нашему он плохо говорит, всё бадя да бадя". Прежде всего это заставляет вспомнить варваров, окружающих Рим, про которых рассказывали, будто они говорят "вар-вар-вар". Так чуждые германские говоры отражались в сознании романских потомков. И ведь действительно, если вслушаться в потоки речи германских языков, то явственно замечаешь это "воу-воу-воу", "ваа-ваа-ваа" и в немецком, и в английском, и даже в голландском и шведском. Муромский бабай носит почетное имя "мамай" и, видимо, ещё более подчеркивает тюркское происхождение образа. Это тоже страшный старик, незнакомец, встреча с которым опасна для детей. Мамай сажает их в мешок и куда-то уносит. Владимирский чёрт, живущий в подполье, корноух и корнохвост, почему и даны ему соответствующие прозвища – "корноухий", "корнохвостик". Он точно так же может утащить к себе и заставить вечно работать на свои нужды. Там же, в подполье, проживает ярославский "лизун", некая странная сущность, уж вовсе заставляющая вспомнить бредовые и совершенно неопровержимые при этом теории Григория Климова о вырождении. Особенность этого чёрта в том, что он, помимо прочих уродств, ещё и лижет свою жертву в самых разных местах. В городских диалектах бабай резко обособляется от прочей нечисти, наделяется монголоидными чертами, часто представляется в виде толстого (даже жирного, напоминающего колобок) узкоглазого монгола или татарина. В любом случае подчеркивается одна из характеристик – либо некая бесформенность, либо монголоидность. Город отсек лишнее, убрал ярко выраженные черты смерти и вырождения, и от бабая оставил нам только "варварство" в его почти карикатурной форме. Заглядывающий в окно огромный узкоглазый колобок с ужасающим выражением лица – вот кто такой, по преимуществу, городской бабай, этакий остаток "монгольского ига" (а не отсюда ли, от ига, ещё один страшный житель из подполья русского дома – Игоша, немой, безрукий и безногий дух-хозяин?). Не исключено, что откуда-то из этих краёв заимствован Бармалей Корнея Чуковского, точнее, не из образа, а из языковой фигуры, впрочем, о ней речь пойдет ниже... В сущности, на этом круг прямых родственников бабая замыкается. Начинаются двоюродные и троюродные братцы. Тот же север Руси дарит нам "буку", ещё менее выраженную персонификацию ночного страха. Нечто неопределенное, тёмное и страшное – никаких конкретных определений. Карельский бука носит вполне человеческое имя "вова" (тут кроется некое связующее звено между букой и бабаем), и этим прозвищем обозначается также вставший из могилы покойник или утопленник, ищущий места для успокоения души. Над букой великий и могучий русский язык производит всяческие операции – в Пермской губернии бука превращается в "бомку", по центральной Руси, по поволжским деревням, расселяются "буканы", "букари", "букарицы", "буканачки", которые набиваются в подполье и могут оттуда выйти, чтобы кого-нибудь похитить. Кроме того, "буканы" производят таинственные ночные звуки, а именно "бу", "бом" и т.п. В подполье живет и новгородская "рохля". Вологодская "хохла" так же бродит по дорогам с мешком. Другим вариантом страшного буки оказывается пресловутый "бирюк" (так говорили будто бы в Казани и Самаре). Некоторые диалекты именуют бирюком волка, но в целом это нехарактерно для русского языка. "Бирюк", уже в городском языковом материале – нечто нелюдимое, тупое, мрачное и злобное, скрывающееся от людей во тьме, расплывчатое и бесформенное. Во владимирских болотах живёт кривой и страшный чёрт "кукан", он же кука или кукуй, также имеющий свои несведённые счёты с молодым поколением. Если вспомнить, что куканом называют нитку или проволоку для насаживания пойманной рыбы, то смысл действий этого чёрта становится ещё более понятным. Он как бы нанизывает детей на себя и уводит в болотное царство. На Урале в качестве детского ужаса предлагается какая-то "вунтериха" (ударение на втором слоге), действующая точно так же, как бабай-бука. Не исключено искажение слова "унтер", хотя можно это слово возводить и к тюркским корням. Астраханцы пугали детей неким "дичком", диким человеком, который наделен чертами бабая – похитителя детей. Из того же ряда вологодский "додон", который в городском языке превратился в пушкинского царя Дадона (правда, у меня есть серьезное подозрение, что Дадон и Додон пришли из Византии, из каких-нибудь апокрифов или ромейских сказок, просто в данный момент я не могу проверить эту гипотезу), бестолкового государя-дурака, погубившего своих детей и погибшего по собственной глупости (сразу напрашивается дешёвая ученическая аллюзия на Николая Второго, но не место тут заниматься подобной ерундой). Если же обратиться к моей любимой Южной России, то можно увидеть, что тут прямо берут быка за рога. Детей на всех пространствах от Дона и вплоть до какого-нибудь Козлова-Мичуринска пугают "анчуткой", которого М.Власова считает разновидностью водяного. Однако я, как человек, знающий те края, могу сказать, что это сильное упрощение. Обозвать на юге России человека "анчуткой" – значит, нарваться на большой скандал, а то и на поножовщину. По крайней мере, так было в середине 70-х; думаю, что с тех пор слово несколько поблекло под натиском культурной стандартизации и американизации. Дело в том, что "анчутка" – это чёрт, именно чёрт, без всяких эвфемизмов и недоговорок, нечистый собственной персоной ("тут явился дьявол сам, с бородою и с усам", говоря словами Ершова из "Конька-горбунка"). Власова считает, что у слова могут быть литовские корни. Действительно, литовское anciute, "уточка", вызывает весьма сложную цепь ассоциаций. Мало того, что утка по-литовски antis, так ещё в русском языке есть целый ряд слов, которые произошли от Антихриста – "антип", "антик" и т.п. Отсюда же и анчутка, но, похоже, всё ещё сложнее. Встаёт перед нами образ какого-то гностического мифа, богомильской ереси или чего-то подобного. Вначале, помним, земля была безвидна и пуста, и дух Божий носился над водами. Гностическое сознание отделяет Бога от духа Божьего, объявляя последнего демиургом. Демиург, бездарный творец мира, по приказу Бога ныряет в воды за горстью земли, из которой потом создаёт нашу вселенную. Демиург, в сущности – огромная нырковая утка, "антис", антихрист, Враг рода человеческого. Но он же и создал мир, говорят гностики. Бог находится дальше, за этим мрачным образом "универсально- всемирной утки", как сказал бы Лосев. Демиург, к которому обращаются ласково и вежливо, чтобы задобрить – или презрительно, ибо изначальный смысл понятия уже утрачен: анчутка. И это далеко не весь спектр детских страшилищ. Тот же русский север наполнен ими до краев. В гороховом поле вологодских краёв живёт жареница и муж её жареник, которые хватают детей, заблудившихся в полевых стручках. В ржаном поле Севера прячутся ужасные кудельница и росомаха (не зверь, а некое подобие русалки, с длинными волосами). По другим рассказам из тех же мест, во ржи есть какая-то полудница, в сущности, та же русалка, только связанная с полдневным жаром, с полднем, временем, когда черти особенно сильны и страшны. Она может защекотать до смерти. Все эти жители полей появляются и исчезают, скользят между колосьев, в жаркий день пугают прохожего. Полуденный бес- "зыбочник" (известный в Вологде, на Псковщине и Новгородчине) и вовсе проникает в жилище, чтобы украсть ребёнка из колыбели. Вокруг русского дома вовсю кипит "другая жизнь", о которой писал когда-то Брюсов: Но как мило знать, что с нами вместе Жизнь другая есть... Речь в стихотворении была о мышах, но на самом-то деле спектр "другой жизни" намного шире. Всё вокруг таинственно для русского сознания. Все постройки и природные сооружения наполнены нечистью, с которой надо как-то договариваться. И делать это приходится, хочешь - не хочешь. Не говоря уж о домовых и леших, которые известны всем, русская этнография сообщает о "манах", то есть манящих, обманывающих духах, живущих в заброшенных постройках, на колокольнях. Они, правда, в меньшей степени принадлежат к числу детских страшилищ, хотя встреча с ними в детстве остаётся в памяти на всю жизнь. Впрочем, подобные существа ничуть не менее опасны. Олонецкие лесные старики уводят детей в лес – жить и работать. При этом рассказчик подчеркивает, что леший и лесной старик вовсе не одно и то же. Там же, в глухом вятском лесу, кстати, скрывается страшный зверь ендарь, который всю свою жизнь сидит под дубом и питается воздухом. Между тем, русский, отвоевавший себе жизненное пространство, не любит драться с окружающими чертями. Он, скорее, склонен с ними договориться по-хорошему, методами народной дипломатии. Русский вне христианства – стихийный дуалист, как всякий "индоариец", поэтому водяные, лешие и прочие бабаи живут себе и живут по огромным пространствам России, и прекрасно дожили до наших дней. Даже в урбанистическом центре русской земли не произошло десакрализации – отсюда "Мастер и Маргарита" Булгакова, этот блёклый аналог "Таинственного незнакомца" Марка Твена. Кто же прячется от русского мужика в поле и в лесу, кто населяет эти загадочные, заколдованные миры? Откуда берутся и выстраиваются в ряд все мрачные, цветистые, дикорастущие декорации русской этнографии? Ответ почти по-детски прост. Это чудь, она же чушь, духи племён, которые были согнаны русскими покорителями северных пространств с насиженных мест, это их наследство. Ведь чудью тоже пугают детей – "не ходи в лес один, чудь заберёт". Собственно говоря, мы вовсе не должны пылать каким- либо сочувствием к чуди (она представляет собой собирательный образ жертв русской колониальной политики, а все эти жертвы, по сути дела, сами накликали свой конец). "Чудь под землю ушла" вовсе не по вине русских – она сама выбрала эту дорогу. Не пожелавши креститься, гласит предание, все чудины собрались в один огромный дом на ножках, вырыли под ним глубокую яму, ножки подпилили и провалились под землю. Тяжёлая крыша и придавила всё племя. И чудь с того времени стала, можно сказать, типичным жителем подземелий и, уж конечно, подполий домов. Чудь, ясное дело, живёт в земле, и выходит по ночам. Для улучшения своего рода она вынуждена похищать русских детей. Сейчас бы сказали, что она "питается коллективными энергиями русского этноса". С тех пор чудь и чушь часто занимают место, среди прочего, и детских страхов. Ведь все русские земли, по большому счёту, в основном завоёваны русскими людьми. 1000 лет назад север населяли отнюдь не русские крестьяне, да и южная лесостепь, вплоть до казачьего фронтира, перешла к нам, т.е. России, достаточно поздно. Безграничная экспансия была русской судьбой, она вела "москаля" за линию узконационального горизонта, к пресловутому "всечеловечеству" Достоевского, этой истрёпанной либералами звонкой фразе. Но земля всех культурных наций, по сути дела, никогда не принадлежала им по праву. Если вспомнить незатейливую теорию Ницше о том, что культура всегда возникала там, где сильные покоряли слабых, нам станет ясно, что (или кто) обитает в подполье – духи покоренных племён, чьи кости давно стали основой новых великих этносов. Истинно культурная нация, таким образом, обязана расплачиваться за свою культурность мрачным бесовским подпольем. В этом смысле, скажем, чуть ли не единственным культурным человеком США оказывается Г.Ф.Лавкрафт, основной сюжет у которого такой: некто получает наследство, а вместе с наследством и весь набор ужасов, всех этих Цтулху и Йог-Сототов. Такова расплата за покорение морей – на самих покорителей восстают бездны. Лавкрафт это прекрасно видел, а какой-нибудь Бжезинский видеть не желает. Тем более что американская культура настолько своеобразна, и мне по её поводу даже вспоминается чья-то шутка: я думал, глупость – это просто глупость, но потом понял, что это такой ум. Мы думаем, американская культура – это и не культура вовсе. Ан нет, при ближайшем рассмотрении оказывается, что это действительно такая культура. Просто, в отличие от полнокровных индоевропейских "соцветий", она – культура нюанса, искусственно созданной атмосферы, оттенков вкуса на фоне вовеки неизменного пейзажа кастрированной либедемократии. Уловить эти оттенки нам, привыкшим к полноценной культурной пище, нам, жителям Евразии, не дано. Нам жалко американцев, не понимающих прелести "жизненного потока". Они жалеют нас, "варваров", живущих в нестерильном мире и не интересующихся собственным диагностическим дерьмом. Вернемся к нашим родным русским чертям. К чуди. Это они, кривя жуткие рожи, окружают русский дом. Они стремятся постепенно отвоевать для себя куски прежнего пространства. Отсюда и кочующий по ночным улицам бабай, который в последние сто лет получил прозвище "ёкорный". Самым банальным было бы признать, что слово "ёкорный" представляет собой просто эвфемизм для другого распространенного русского определения. Русский человек не ханжа и не Людмила Петрушевская, он называет все вещи своими именами – и, конечно, бабай в этом случае был бы "ё...ным" без всяких сентиментальностей. Но "ё...ный бабай" не звучит, это как-то невкусно (мне, кстати, знаком вариант "ёханый бабай" – и даже тут вкус не до конца изменил автору определения). Ёкорность, как мне кажется, это просто определение, подчеркивающее кривость и кособокость, уродство бабая. Вдобавок, главное тут – игра самого языка. И теперь мы касаемся одной важной темы, а именно языкового происхождения и лингвистического характера почти всех этих детских страхов. В сущности, язык, на котором говорят черти- чудь, есть просто слаборасчленённый набор звуков: бу-бу, ку-ку, ба-ба, бадя-бадя, во-во.... Это "болботание" даёт им и имена. Чудь оказывается разновидностью варваров, а также яркой границей между жизнью и неопределённым, животно-растительным существованием. В особенности хорошо писал об этом в классической работе "Исторические корни волшебной сказки" В.Пропп. Баба-яга ("бабай ага", старый господин татарского ига), говорит он, имеет одну ногу живую, другую костяную, а то и ещё хуже – "ногу говённу". Такой мост между царством смерти и миром живых сущностей, помимо прочего, выражен её, бабы-яги, избушкой на курьих ножках – а она не тот ли же самый дом чуди на столбах, который провалился сквозь землю? Индоевропейская инициация, можно сказать, была "окунанием" в смерть и последующим выходом из чуждого, "варварского" мира. Баба-яга стоит между двумя мирами, между Русским Домом и Царством Бабая. В детстве черти-чудь, они же покойники, просто пугают. Всё это бурлящее, букающее, бакающее, кипящее варево неопределённости опасно для жизни и кажется тем самым морем, среди которого возвышаются острова крещёного мира, архипелаг христианства, в крайнем случае, последних остатков стихийно-монотеистической, с переходами в дуализм, "Русской Земли". Я утверждаю, что такое отношение к жизни – а это есть не что иное, как глубокая философия – является нормальным для индоевропейских народов, и разрушение этого хрустального мира ни в коем случае прощено быть не может. В конечном счёте парадигма "люди против чертей" или, в политическом смысле, "культурная нация против варваров", всегда будет воспроизводиться, поскольку она единственная есть основа персонализма, индивидуальности, того "сообщения", которое несёт в себе индоевропейская культура. Индоевропеец, и, в частном смысле, русский, как последний и лучший остаток этой культуры, должен чувствовать себя "избранным", окруженным недифференцированной "чудью". Всё прочее просто ошибки и отклонения. Поэтому теория Москвы-Третьего Рима – здоровая теория, а попытки защищать неопределенно-уравнительные, уничтожающие воинствующую личность идеи вроде либерализма, экономического социализма или парламентской демократии представляют собой чистый сатанизм, слияние с говённым царством ёкорного бабая, тем самым "почвенничеством", в смысле союза с покойниками-чудью, с почвенным навозом. Вариантом нашего третьеримского мифа в США является "manifest destiny", "явное предначертание" протестантского фундаментализма, и покуда эта живая струя бьётся в американском сознании, Америку нельзя будет списать со счетов. Это их "игла в яйце", на которой "смерть Кощеева". Поэтому я не принимаю почвенную тоску русских деревенщиков, тоску в стиле "Прощания с Матёрой" или шукшинских рассказов. Она крайне вредна – нам следовало бы подчеркивать превосходство Русского Дома, каким бы он ни был, а не тосковать и плакать о его неотвратимой гибели. Жизнь есть борьба, а почвеннические герои просто умирают без сопротивления. Осмелюсь предположить, что почвенничество 60-х-70-х было большой ошибкой, выражением "национального декаданса" (поэтому, кстати, оно так отпугивало здоровые силы из числа "диссидентов"; впрочем, здоровых людей там было мало). Следовало бы воспевать героизм в любых условиях, стойкость национального сознания. Россия, образно выражаясь, должна была ответить на вялый брежневизм своим вариантом "Пепла и алмаза", а не "Прощанием с Матёрой" и неопределёнными шукшинскими заклинаниями вроде "верую, что скоро все соберутся в большие вонючие города! Верую, что задохнутся там и побегут опять в чисто поле!". Я склонен думать сейчас, что русское сознание подспудно готовило и здоровый ответ, но ему по некоторой причине не дали состояться. Проблема всегда состояла в том, что русское государство со времён Петра "Великого" жило своей отдельной от народа жизнью, и его переразвившаяся немецкая башка с ужасом глядела в "край наползающей тьмы", в русские пространства, которые следовало окультурить, просветить, приобщить, переделать, а впоследствии и попросту поднять на рогатину. Для романовской империи вся русская нация была коллективным бабаем, которым пугали детей немецко-чухонской аристократии. В этом смысле характерно отношение самих русских крестьян к попыткам их "государственно окультурить", которое, скажем, приводится в "Северных преданиях" Н.Криничной (предание №7). Здесь речь идёт о происхождении названий северных деревень, и даётся ответ – названия им всем дал писец Панин. Но как! "Поехал он к Спасу Белому... вдруг видит – человек в кузнице куёт косы. "А не надо, ребята – говорит он, - беспокоить народу, собирать в один дом, пущай названье деревне - Кузнецы". Переехал дале, полверсты места – другая деревушка, дворов семь. Как назвать? Вышел на берег писец Панин; видит – ребята балуют, берестяна коробка на воду пихнута. "Пусть же – сказал он – эта деревушка по названью - Корба"..... Вперед пихнулись оны три-четыре версты от Свят-наволока, вдруг на ельях сидят воробьи. "А что, ребята – сказал Панин, - в эту деревню нам идти нечего, пущай этой деревне названье - Воробьи". То-то потом, наверное, чесали репу хитрые северные мужики – когда заработала на их землях государева почта и появились верстовые столбы с указателями. И действительно, полный писец... Государство, скопом записавшее в бестолковые бабаи и чудь всё население, не могло не рухнуть. В этом смысле 1917 г. – не результат заговора американских банкиров, а вполне естественный ответ нации на весь этот рационалистический разврат. Вот только инициатива была перехвачена не-пойми-кем, и русского органического государства не получилось. Нет его и по сей день. Тем не менее унывать не следует. Жизнь есть борьба. А борьба продолжается. Покуда есть бабай и бука, есть заокеанская и ближняя чудь, выкидывающая свои бесовские номера, русские не утратили смысл своего существования. Покорение пространств, которыми владеют покойники- инородцы, представляет собой достойное дело, тем более, что покойники бывают и "живыми", как жители современных США, все эти "несчастные американцы" Виктора Тростникова. И сам Великий Бабай, ныне захвативший власть в России – разве не объект для нашего сопротивления? И как по-другому назвать режим, при котором происходит столь стремительная депопуляция? Но это ещё не все. Всемирное торжество индифферентной инертной массы, das Man, нерасчленяемого единства с его разнообразными идеологиями, разрушающими все иерархии (что само по себе уже есть смертный грех) очевидно. Бабай-кукан-бука наступает, его царство ширится, и заплечный мешок, наполненный украденными детьми, с каждым днём все толще и тяжелее. Впрочем, я почему-то думаю, что не так уж и плохи наши дела. Один сюжет из книги М.Власовой – о духе непогребённых мертвецов, кости-"вытьянке", напомнил мне историю из собственной жизни, которой я и хотел бы завершить это неопределенное повествование. Дело было в самой середине 80-х, в одном из северо-восточных районов Тамбовщины. Мы, - я и семидесятилетний лесник дед Андрей - сидели на лесном кордоне и пили тамбовский самогон. Тихо наступал вечер, небольшой, но густой лес – в общем-то, редкость в тамбовских лесостепях – молчал. Мы сидели, вели неторопливую беседу о том, о сём, как вдруг я уловил странный ноющий звук, который медленно поднимался над лесом. Так примерно гудят провода больших линий электропередачи, но ничего подобного поблизости не было и в помине. Звук нарастал, в него вливались какие-то новые мотивы и струи, он становился сильнее и ярче. Через какую-то четверть часа это был сплошной стройный хор жалобных, ноющих, тоскливых голосов, от которых сердце уходило в пятки. - Что это? – в ужасе спросил я. - А это-то? – ответил спокойно дед, который был, казалось, ничуть не удивлён: - Это, Илюха, кости в лесу ноют. - Какие такие кости? – испугавшись ещё больше, спросил я. - Такие кости. Непохороненные. Тут карательный отряд в двадцать первом году полдеревни в лесу перестрелял, а похоронить по-людски не дали. До сих пор черепушки находят в лесу. Я-то тогда совсем маленький был, а и то помню – пришли чекисты, собрали мужиков, увели в лес, и там бах-бах. И отец мой где-то тут лежит. Поди, разбери. А кости ноют, похоронить себя требуют – да куда там. Тут поп нужен. Так-то, Илюха.... Тоскливый, пробирающий насквозь, жуткий вой, тянулся над лесом. Я сидел, отхлебывал вонючий самогон, от которого делалось не так страшно. Впрочем, в тот вечер я понял, что значит выражение "тихий ужас". Кости выли и тосковали часа полтора, а потом всё опять погрузилось в ночную тишину. Так я в первый раз встретился с настоящей Россией, не декоративной столичной чушью, а тем, что скрывалось за советскими декорациями. Русская земля усеяна русскими костями, и это лучшее доказательство наших прав на неё – здесь документы не нужны. Перемалывающий людей молох "пролетарского государства" к тому моменту, о котором я писал, уже давно откинул копыта, и Россия стояла на очередной развилке между нормальностью и новым хождением по мукам. Тогда мне в голову пришла мысль, что первым действием нового здорового режима, если такой когда-либо возникнет в России, должно стать предание земле всех этих разбросаных по полям русских костей – неважно, красных ли, белых, зелёных или каких ещё – но своих. Это подчеркнуло бы единство нации. Отсюда можно было бы начинать движение вперёд. Но этого не произошло. Нации в России как не было, так и нет – мы лишь сделали новый шаг на трудном пути испытаний. Однако я могу сказать одно. Подобно пресловутому ружью из системы Станиславского, на Руси не бывает незначащих мелочей. Если есть брошенные кости, найдутся и те, кто когда-то их отнесёт в могилы. Но когда? Сколько лет ещё мы будем слышать эту тоскливую песню предков, забытых на полях многочисленных войн и в лесах крестьянских восстаний? Кончается 20-й век, мы всё стоим на прежнем месте и чего-то ждём. Ждём пассивно, бессмысленно и бездеятельно. Чего ждём? Неизвестно. Свищут в степях пронизывающие ветры, ноют забытые кости и хохочет за окном, разевая пасть, наш нынешний победитель и судия, хозяин ночных улиц, друг русского детства, ёкорный бабай.

7 марта 2000 г.