Игорь Гонтов

АЛЕКСАНДР ГАЛИЧ

(отрывок из книги “Бардовщина”)

…Их было четверо, как бы стоявших на вершине бардовскго Олимпа. Пьяные каэспешники вполне могли бы татуировать их профили на груди, как урки в сталинских зонах выкалывали на себе “Маркса-Энгельса-Ленина-Сталина”.

Высоцкий. Визбор. Окуджава. Галич.

Владимир Семенович – архетипический образ советского пьяницы и психопата, оживший “русский хаос”, современное воплощение “патологии русского ума”.

Юрий Иосифович – тихий, мутный, осторожный, внешне -- самый лояльный и “официально советский”, но которому почему-то подозрительно хорошо шла форма нацистского рейхсляйтера.

Булат Шалвович – “глас интеллигенции”, носитель местечкового юродства и мегаполисного инфантилизма, проявлявшихся и в его песенках, и в прозе, “клоун из-под бильярда”, как метко заметил Дм. Галковский.

И Александр Аркадьевич.

Он всегда был как бы “на отшибе” от остальных трех. Он отличался. И своей подчеркнутой антисоветскостью, и странностью тем, далеких от принятых в “Бардовщине”, и даже внешне – аккуратно, почти строго одетый, нарочито спокойный и ироничный, с огромным лбом не певца подпольных песенок, а мыслителя, сгноившего свой мозг в бесплодных размышлениях о смысле нашей бессмыслицы.

* * *

Главные темы Галича—еврейство, наследие Сталина, судьба литераторов (сюда же попадают и автобиографические стихи), маленький (вернее—средненький) человек, изгнание, Россия. Если посмотреть на объем, то ясно, что обычный, нормальный человек интересовал его больше остального. Галич с симпатией и сочувствием присматривается к нему. Нет у него такого странного озлобления против живущих, что особенно удивительно для советского литератора.

Конечно, многое из писавшегося Галичем на потребу его референтной группы -- признанным и записным диссидентам -- сейчас уже безбожно устарело. Те же, некогда столь популярные “антисталинские” песни, настолько в русле взглядов 60-х, что просто чувствуется затхлый смрад хрущевщины и ближайшей пост-хрущевщины. Тогда как стихи, вызывавшие мало интереса тогда и вообще никакого—в эпоху “перестройки” сейчас читаются с наибольшим интересом.

Реальный образ Галича-поэта был скрыт, “замазан”. Он не устраивал наше “подпольное общество”, упорно лепившее из него куклу певца-диссидента, лабающего под гитару зарифмованные строчки “Хроники текущих событий”.

Галич чувствовал неестественность своего положения, страдал от этого бреда, а поэтому злобно и иронично вышучивал и себя, и окружающих, видевших в нем только “праздничного поросенка”, украшение “диссидентских пиршеств”:

В новогодний бедлам, как в обрыв на крутом вираже,

Все еще только входят, а свечи погасли уже,

И лежит в сельдерее, убитый злодейским ножом,

Поросенок с бумажною розой, покойник - пижон.

……………………………………………….

А хозяйка мила, а хозяйка чертовски мила,

И уже за столом, как положено, куча-мала -

Кто-то ест, кто-то пьет,кто-то ждет,что ему подмигнут,

И полковник надрался, как маршал, за десять минут.

Над его головой произносят заздравную речь

И суют мне гитару, чтоб общество песней развлечь...

Ну, помилуйте, братцы, какие тут песни, пока

Не допили еще, не доели цыплят табака.

Вот полковник желает исполнить романс "Журавли",

Но его кандидаты куда-то поспать увели,

И опять кто-то ест, кто-то пьет, кто-то плачет навзрыд,

Что за праздник без песни, - мне мрачный сосед говорит, -

Я хотел бы ,товарищ, от имени всех попросить, -

Не могли б вы, товарищ, нам что-нибудь изобразить, -

И тогда я улягусь на стол, на торжественный торт,

И бумажную розу засуну в оскаленный рот,

И под чей-то напутственный возглас, в дыму и в жаре,

Поплыву, потеку, потону в поросячьем желе...

Это будет смешно, это вызовет хохот до слез,

И хозяйка лизнет меня в лоб, как признательный пес,

А полковник, проспавшись, возьмется опять за свое,

И, отрезав мне ногу, протянет хозяйке ее...

……………………………………………………………

Зазвонил телефон, и хозяйка махнула рукой, -

Подождите, не ешьте, оставьте кусочек, другой, -

И уже в телефон, отгоняя ладошкою дым, -

Приезжайте скорей, а не то мы его доедим! -

И опять все смеются, смеются, смеются до слез...

...А за окнами снег, а за окнами белый мороз,

Там бредет моя белая тень мимо белых берез...

И все же в одном диссиденствующие собутыльники Галича были правы. Он на самом деле был наименее советским поэтом из всей четверки. И это позволило ему “петь” и свободнее, и талантливее.

Тот же Визбор был прежде всего певцом пустоты, скрывавшейся внутри советской жизни. Пустоты, которая была “чушью и пустяками” и только отделяла корку партийно-государственного фасада от клокочущих ям русского подсознательного. Эта пустота так хорошо и четко воплотилась в массе визборовских песен. Именно в массе, а не в отдельных избранных, кои будут петь еще долгие годы после его смерти. В них-то Визбор как раз врывался из ловушки пустоты советской жизни и советской литературы. Они были не то что с некоторым антисоветским подтекстом, они скорее выражали некое антисоветское настроение.

В стихов отношении Окуджавы вот эта “воля к пустоте” проявляется еще заметней, еще явственнее. “Великий бард” вообще писал всякую хрень, лишь бы она звучала “глыбокомысленно” и под гитарку. Давно известное правило проверки талантливости песенной поэзии – преложите песню на бумагу и прочитайте ее как простые стихи. Если это настоящая поэзия, то они будут звучать и с “листа”. Если же -- нет, если это только шумовое оформление к балалаечному тренканью – то они будут производить впечатление плохо зарифмованного хаоса. Вот от “стыхов” Окуджавы так и веет этим ощущением “хаоса надвигающегося”.

Высоцкий вообще немыслим вне советского контекста.

Коренное отличие от Галича от остальных трех “великих бардов” в том, что он отстраненно, но пристально всматривался в самые мрачные зоны советского бытия, не пытаясь убежать от них на Кавказские горы или в опоэтизированный быт арбатских двориков. Его взгляд – наиболее жесткий, трезвый и, как ни странно, наиболее доброжелательный. В сущности Галич, при всех приступах русофобии, видимо, просто неизбежных для поэта-еврея, по-доброму настроен к “простым людям”, к “массовому человеку”, в котором он склонен видеть не создателя советского режима, а только его жертву. Опять же трое “других” в этом плане – более советские поэты, им в большей степени присуще типично советское презрение к “обывателю”, к “негероической личности”.

Несмотря на миф о том, что русская литература воспевала “маленького человека”, на самом деле это не так. Главная беда отечественных писателей как раз и заключалась в том, что их интересовали только герои. Почитайте того же Палыча Чехова—он активно душит малейшую симпатию к своим героям-мещанам. Про Горького, который напрямую ставил задачу “борьбы с мещанством”, я вообще молчу. Русский писатель всегда стремился не к реализму, а к романтизму. Для нашей литературы нормой поведения была экстремальное, извращенное, интерес к крайним степеням героизма или трусости, пристальное внимание либо к верхам, либо к низам общества. Лучше к низам—чем ниже, тем лучше. Нормой становилась перверсия, и это особенно заметно по разгулу чернухи в литературе конца ХХ в.

Сравнивая Высоцкого и Галича заметно, что Владимир Семеныч в большой степени тяготел к стандартам русской литературы—значительная часть его героев является героями в традиционном для нашей словесности смысле. Рассказывая о рабочих, Высоцкий предпочитает писать о шахтерах или бомже, ставшем золотодобытчиком. Тогда как у Галича тот же Клим Петрович Коломийцев—вполне преуспевающий средний пролетарий, работающий на простом металлообрабатывающем заводе. Та же ситуация с песнями о войне—Высоцкий выводит в качестве героев штрафников, летчиков-истребителей, подводников, Галич в “Ошибке”—простую пехоту. Галич вообще замечательно умел претворять в песни реальные и даже типовые житейские ситуации.

К тому же в его “сотоварищах по бардовским страданиям” глубоко засел мерзкий дух конца 50-х – начала 60-х, когда возобновилось эстетизирование отвратительной русской революции, нашей национальной катастрофы. В меньшей степени это проявилось у Высоцкого, в большей – у Окуджавы. Не случайно же одной из его “знаковых песен” стал омерзительный “Сентиментальный марш” (“Я все равно паду на той, на той единственной, гражданской…”). Да и посвящен этот “марш” не кому-нибудь, а Евтушенке, певцу и барду “хрущевского социализма”.

Визбор был благороднее Окуджавы. Он повторил то же, что сделал и его друг Юрий Коваль. Не желая воспевать действительность, он удалился в “пампасы”, стал описывать то, что еще поддавалось хоть какому-то эстетизированию внутри советского мрака.

Высоцкий же попытался стать выразителем духа “советских русских” -- того странного гибрида, которого к 60-ым годам ХХ века коммунистам-экспериментаторам наконец-то удалось вывести в провинциальных городах России. Тех русских, которые, сохранив память о некогда великом прошлом, все же пытались и советское ярмо принять в качестве “великого”. Мировидение героев Высоцкого подразумевало простую мысль: “Енто государство уродливое и дебильное, но оно наше, потому что отражает уродство и дебилизм, присущее нашему народу искони”.

Галич был большИм идеалистом. Он отказывался принимать советское бытие, считая, что оно навязано сверху, что русскому любить СССР – это все равно что человеку, забитому в колодки, изуродовавшие его тело, любить эти колодки. Разница в подспудных идеях Галича и Высоцкого была заметна: Высоцкий – “Мы уродливы, потому что мы – уроды”; Галич – “Мы – уроды, потому что нас изуродовали”.

Да, позиция Высоцкого более “русская”. Мы всегда с охотой признаем свое убожество, мы не привыкли выпендриваться и кичиться. Галич опять же оказывается “еврейским рапсодом”, так как идея злодеев, обижающих нас, несчастных; тех, кто виновен во всех наших бедах – идея, действительно, больше характерная для евреев, для этой неуживчивой и гонимой нации. Но, с точки зрения реальных обстоятельств советской истории, позиция Александра Аркадьевича оказывалась более верной. Высоцкий пытался выдать мир “перверсии” в качестве мира естественного; вся поэзия Галича проникнута тоской по утраченной норме.

Окуджава вообще предпочитал писать о “цветах и пряниках”, о “нежном голосе флейты” и “бумажном солдате”. Это был голос так называемой “культурной элиты СССР”, которая уже ничего не могла произвести своими сифилистическими мозгами. Они могли слушать Галича, чтобы пощекотать себе нервы, да попенять на режим, отнявший дачи у их “великих” дедов, но Окуджава им были милее. Пошлость песенок “клоуна из-под бильярда” очень близка советской пошлости тридцатых годов, существовавшей до того момента, как метла Великого Дворника добралась и до московской элиты. Песенки Окуджавы – это были действительно песенки “дворянина с Арбатского двора”. Тупые песенки того “нового дворянства”, которому Хрущев полностью вернул привилегии, чуть-чуть урезанные Сталиным. Песенки тех, кому никогда не приходилось сталкиваться с проблемами героя песни Галича “Фарс-гиньоль”:

Надо и того купить, и сего купить,

А на копеечки-то вовсе воду пить,

А сырку к чайку или ливерной—

Тут двугривенный, там двугривенный,

А где их взять?!

Да, Галич, конечно, только кривлялся, когда писал: “Я такой же, как и вы, только хуже”, но эта мысль, по крайней мере, приходила ему в голову. Он мог посмотреть на реальность с точки зрения обитателя не “Москвы Садового кольца”, а Москвы спальных районов, постепенно переливавшейся за границы МКАД и сливавшейся с Россией провинциальной.

Галич был способен, пусть и в слишком стилизованной форме, взглянуть на мир с точки зрения России деревенской, у которой из горла, забитого давно выбитыми зубами, уже десятилетия вырывалось только сдавленное мычание умирающего. Смирение и злоба звучит в стихах Галича:

Значит, так... на Урале

В предрассветную темь,

Нас еще на вокзале

Оглушила метель,

И стояли пришельцы,

Барахлишко сгрузив,

Кулаки да лишенцы -

Самый первый призыв!

Значит, так... на Урале

Холода - не пустяк,

Города вымирали

Как один - под иссяк!

Нежно пальцы на горле

Им сводила зима,

Но деревни не мерли,

А сходили с ума!

Значит, так... на Урале

Ни к чему лекаря:

Всех не померших брали -

И в тайгу, в лагеря!

“Четвертак” на морозе,

Под охраной, во вшах!

А теперь в леспромхозе

Я и сам в сторожах.

Нету рая спасенным,

Хоть и мертвый, а стой,

Вот и шнырю по селам

За хурдою-мурдой.

Как ворье по закону -

Самозванный купец -

Где добуду икону,

Где резной поставец!

А московская наедет сволота -

Отворяю я им, сявкам, ворота -

Заезжайте, гости милые, пожаловайте...

……………………………….

Что ж... за этот, за бренный,

За покой на душе.

Гость с шофером по первой,

Я вторую уже,

Сладок угорь балтийский,

Слаще закуси нет!

“Николай Мирликийский”

Запеленут в пакет.

…………………………..

Что ж - попили, поели,

Я постелю стелю,

Гость ворочает еле

Языком во хмелю,

И гогочет, как кочет,

Хоть святых выноси,

И беседовать хочет

О спасенье Руси.

Мне б с тобой не в беседу,

Мне б тебя на рога!

Мне бы зубы, да нету!

Знаешь слово “цынга”?

Вертухаево семя!

Не дразни - согрешу!

Ты заткнись про спасенье,

Спи, я лампу гашу!

А наутро я гостей разбужу,

Их, похмельных, провожу к гаражу...

Заезжайте, гости милые, наведывайтесь...

Окуджаве подобные мысли и подобные образы даже не приходили в голову. А если и приходили, он загоняли их туда, откуда они ни в коей мере ни могли просочиться ни в стихи, ни в музыку.

В сущности Галич оказался осколком той имперской традиции в русской поэзии, которая по инерции просуществовала чуть ли не до пятидесятых годов ХХ века. Тогда как Визбор, Высоцкий и Окуджава были именно “советскими поэтами”, поэтами мира, возникшим после того, как слой имперской культуры был уничтожен и вместо него обнажилось болото русской реальности. Обнажились те черные дыры, которые, в сущности, и являются константами нашего национального бытия. Те пятна тьмы, о которых так четко и внятно пел Высоцкий.

Что-то дом притих, погружен во мрак,

На семи лихих продувных ветрах,

Всеми окнами обратясь во мрак,

А воротами - на проезжий тракт.

…………………………………………

В дом заходишь, как все равно в кабак,

А народишко: каждый третий - враг,

Своротят скулу: гость непрошенный,

Образа в углу и те перекошены.

……………………………………….

Кто ответит мне, что за дом такой,

Почему во тьме, как барак чумной?

Свет лампад погас, воздух вылился,

Али жить у вас разучилися?

Двери настежь у вас, а душа взаперти,

Кто хозяином здесь? Напоил бы вином,

А в ответ мне: “Видать, был ты долго в пути

И людей позабыл. Мы всегда так живем.

Траву кушаем, век на щавеле,

Скисли душами, опрыщавели,

Да еще вином много тешились,

Разоряли дом, дрались, вешались”.

Я коней заморил, от волков ускакал,

Укажите мне край, где светло от лампад.

Укажите мне место, какое искал,

Где поют, а не плачут, где пол не покат.

“О таких домах не слыхали мы,

Долго жить впотьмах привыкали мы.

Испокону мы в зле да шопоте,

Под иконами в черной копоти”.

Явилось, то о чем еще в 20-е годы писал Пильняк: “Русский Брюгге и русская Камакура”. Вечный семнадцатый век с его пьяными стрельцами, безумными раскольниками и кабаками, в которых пропивается все, вплоть до нательных крестов.

Советы положили новый асфальт на русское болото, создали новую культуру, уничтожив культуру старую. И этот двуслойный мир – болото подсознательной “русскости” и асфальт “советскости” -- приняли и Высоцкий, и Визбор, и Окуджава. Они не помнили о другом мире. Галич, на его собственную беду, помнил. Поэтому Александра Аркадьича и выбросили за границу. “Советские власти” подсознательно понимали, что справиться с русским болотом они не смогут. И отвращение вызывали у них те, кто лишний раз подчеркивал, что новый эксперимент привел только к тому, что асфальт стал худшего качества, в буграх и трещинах, да при его укладке погибли миллионы рабочих.

Высоцкий в своих песнях либо сразу нырял во мрак русского бессознательного, в его “Марианские впадины”, либо скрупулезно зарисовывал трещины и дефекты на “советском асфальте”. Визбор же предпочитал обитать в тени этих трещин, иногда прислушиваясь к страшному вою глубин, но чаще зажимая уши. Окуджава же радовался на травинку, проросшую через мостовую, на мотылька, влипшего в асфальт и теперь красиво разлагающегося, и вообще испытывал тихие радости советского дебила. Галич же отмечал уродство реальности и вспоминал о том, что был некогда проект осушения болота. И проект этот достаточно успешно реализовывался, но его злонамеренно развалили и стало сильно хуже. Этого Галичу наследники “разваливателей”, конечно, простить не могли.

Помимо этого Владимир Семенович всегда был менее политизирован в своих текстах, да еще демонстрировал странное “почвенничество”: все эти “купола в России кроют чистым золотом”, “плахи с топорами” и прочие “Лукоморья”. То есть какие-то выходки присутствуют, но, видимо, вполне безопасные, вроде болботания “деревенщиков”. Опять же значительной части совецкой “элиты” Высоцкий нравился. Он некоторым образом выражал стиль “брежневщины”, хотя и в слишком концентрированной форме.

Вспомним главные темы Высоцкого – этакий исконный патриотизм (иногда и вполне совпадающий с “казенным”, например – в песнях о войне); пафос покорения природы (все эти песенки об альпинистах, шахтерах, летчиках и шофЭрах, сюда же можно отнести и “спортивный” цикл); иронично шутливые песенки о советских обывателях (истории про вытрезвитель, “Канатчикову дачу” и “ой, Вань, умру от акробатиков”). В последнем случае Высоцкий, конечно, подходил к самому краю дозволенного, а то и переходил его. Но на это предпочитали смотреть сквозь пальцы.

У Высоцкого даже пафос прорывается там же, где он бы прорвался и у самого кондового советского песенника:

На братских могилах не ставят крестов

И вдовы на них не рыдают.

К ним кто-то приносит букеты цветов

И вечный огонь зажигает.

У братских могил нет заплаканных вдов,

Сюда ходят люди покрепче.

На братских могилах не ставят крестов,

Но разве от этого легче?

(Кстати, этой песнью Высоцкий либо начинал, либо заканчивал любой свой концерт).

А у Галича? Вот сходная тема – “Баллада о вечном огне”:

Там, где бродили по зоне КаэРы,

Где под снегом искали гнилые коренья,

Перед этой землей – никакие премьеры,

Подтянувши штаны, не преклонят колени!

Над сибирской тайгою, над Камой, над Обью,

Ни венков, ни знамен не положат к надгробью!

Лишь, как вечный огонь, как нетленная слава –

Штабеля! Штабеля! Штабеля лесосплава!

Ох, не тот тут пафос, не тот. И не там. И, если уж использовать четкие советские термины лагеря 30-х годов, то Семеныч был “социально-близким”, “блатным”, тогда Аркадьич – настоящим “каэром”. (Они оба это, кажется, подсознательно чувствовали и даже в своих песнях о лагерях отразили).

В своих песнях Галич однозначно становился на сторону нормального человека, “обывателя”, потому что ему, также как и Вене Ерофееву, хотелось найти “уголок, где не всегда есть место подвигам”. Для советского человека, раздавленного ХХ веком, Галич требовал только одного – “права на отдых”. Хотя бы как в песне “Вальс его величества или Размышление о том, как пить на троих”:

…И где-нибудь, среди досок,

Блаженный, приляжет он.

Поскольку -

Культурный досУг

Включает здоровый сон.

Он спит,

А над ним планеты -

Немеркнущий звездный тир.

Он спит,

А его полпреды

Варганят войну и мир.

По всем уголкам планеты,

По миру, что сном объят,

Развозят Его газеты,

Где славу Ему трубят!

И грозную славу эту

Признали со всех сторон!

Он всех призовет к ответу,

Как только проспится Он!

Куется ему награда,

Готовит харчи Нарпит.

Не трожьте его!

Не надо!

Пускай человек поспит!..

То, что выдавалось Советами за нормальную цивилизацию Галич принять не мог – потому что для него это была только маскировка глубокой трясины. Не лечение долголетних язв, а ловушка, худшая, чем открытое существование болота русского безумия. Его “Русские плачи” – это все-таки тоска по России-Европе, наконец-то спасшейся, очистившейся по яда, столетиями ее отравлявшего.

Что ни год—лихолетие,

Что ни враль, то Мессия !

Плачет тысячелетие

По России—Россия !

Выкликает проклятия...

А попробуй, спроси—

Да, была ль она, братие,

Эта Русь на Руси ?

Эта—с щедрыми нивами,

Эта—в пене сирени,

Где родятся счастливыми

И отходят в смиреньи.

Где как лебеди девицы,

Где под ласковым небом

Каждый с каждый поделится

Божьим словом и хлебом.

...Листья падают с деревца

В безмятежные воды,

И звенят, как метелица,

Над землей хороводы.

А за прялкой беседы

На крыльце полосатом,

Старики-домоседы,

Знай, дымят самосадом.

Осень в золото набрана,

Как икона в оклад...

Значит, все это наврано,

Лишь бы в рифму да в лад ?!

……………………………….

Переполнена скверною

От покрышки до дна...

Но ведь где-то, наверное,

Существует—Она ?!

Та—с привольными нивами,

Та—в кипеньи сирени,

Где родятся счастливыми

И отходят в смиреньи...

Птица вещая, троечка,

Буйный свист под крылом !

Птица, искорка, точечка

В бездорожьи глухом.

Я молю тебя :

-- Выдюжи !

Будь и в тленьи живой,

Чтоб хоть в сердце, как в Китеже,

Слышать благовест твой !..

“Русь под землю ушла” – вот ощущение Галича.

...А за окнами снег, а за окнами белый мороз,

Там идет чья-то белая тень мимо белых берез,

Мимо белых берез, и по белой дороге, и прочь -

Прямо в белую ночь, в петроградскую белую ночь...

В ночь, когда по скрипучему снегу, в трескучий мороз,

Не пришел, а ушёл, мы потом это поняли, Белый Христос.

Современная Галичу Россия-СССР – это только давящая антинародная власть, разобщенные страдающие люди да могилы “наших мертвых”.

В этих условиях Высоцкий предлагал смириться, принять тьму и слушать “песнь Кали”. Визбор просто затыкал уши и зажимал глаза, пытаясь не сойти с ума. Окуджава счастливо не замечал окружающего кошмара, напоминая идиота, радостно веселящегося при первых толчках надвигающегося землетрясения.

И еще одно отделяло Галича от троицы “заслуженных бардов СССР”.

Советская поэзия всегда была зачарована умирающими или готовящимися к смерти, продолжавшие жить ее не интересовали. Галич, конечно же, отдал дань этому умонастроению—достаточно вспомнить поэму “Кадиш”, за исключением нескольких строф—довольно провальную. Александр Аркадьевич оказался чужд духу советской поэзии. Наверное потому, что был сам слишком жовиальным, жизнелюбивым, вполне земным человеком. У него в стихах впервые во весь голос зазвучал мотив, чуждый предшествующей русской поэзии—“Живем, хотя и вопреки всему”. До этого преобладающим ощущением было—“Умираем, потому что...” (Причем чаще всего поэт даже не мог придумать — “почему умираем”. Потому что умирается, потому что красивы наши погребальные ризы. “Лежит в траве некошенной” и т.д.)

Официальная поэзия, несмотря на предписанный ее партийными кураторами оптимизм, всегда норовила свалить на эту протоптанную дорожку. Все равно “как” – хотя бы и описывая мучеников-революции или героев Великой Отечественной. Даже у Есенина, там где он упорно стремился изобразить советского поэта, вылезал этот пафос:

За лощиной пруд,

А за прудом лог.

Коммунар ничком

В землю носом лег.

Мы вперед, вперед!

Враг назад, назад!

Мертвецы пусть так

Под дождем лежат.

Спите, храбрые,

С отзвучавшим ртом!

Мы придем вас всех

Хоронить потом.

Даже Высоцкий обращался к миру умирающих, к той тени, которую наши отечественные поэты словно специально наводили на мир живых. Смерть была тем словом, при котором советский поэт оживлялся, начинал шевелиться и бормотать рифмованные строчки. Пожалуй, старуха с косой, а вовсе не румяная метростроевка с отбойным молотком—вот подходящий облик для музы советской поэзии. Тот же Окуджава, сочинявший более убогие и куда более тупые стишки, оказался ближе коллективным, подсознательным представлениям о поэте, потому что активнее участвовал во всеобщем “Данс макабре”.

Один солдат на свете жил, красивый и отважный,

но он игрушкой детской был:

ведь был солдат бумажный.

Он переделать мир хотел, чтоб был счастливым каждый,

а сам на ниточке висел:

ведь был солдат бумажный.

Он был бы рад - в огонь и в дым, за вас погибнуть дважды,

но потешались вы над ним:

ведь был солдат бумажный

.…………………………………………………….

В огонь? Ну что ж, иди! Идешь?

И он шагнул однажды,

и там сгорел он ни за грош:

ведь был солдат бумажный.

Галич же знаменитому “Рассейся, развейся Россия” отважно противопоставил: “Я прошу тебя – выдюжи! Будь и в тленьи – живой”.

Поэтому только он и оказался среди наших бардов человеком с вполне пророческим чутьем. И многие из песен Галича не хуже описывают состояние пост-коммунистической России, нежели коммунистического СССР. Пройдет еще лет десять и знаменитую “Ошибку” при желании можно будет исполнять вот так:

Мы похоронены где-то под Грозным,

Под Грозным, под Грозным,

Мы похоронены где-то под Грозным,

Мы были и нет.

Так и лежим, как шагали повзводно,

Повзводно, повзводно,

Так и лежим, как шагали повзводно,

И общий привет!

…………………………………………

Вот мы и встали в крестах, да в нашивках,

В нашивках, в нашивках,

Вот мы и встали в крестах, да в нашивках,

В снежном дыму.

Смотрим и видим,

Что вышла ошибка,

Ошибка, ошибка.

Смотрим и видим, что вышла ошибка,

И мы – ни к чему!

Где полегла в девяностых пехота,

Пехота, пехота,

Где полегла в девяностых пехота,

Безбожно, зазря,

Там по пороше гуляет охота,

Охота, охота,

Там по пороше гуляет охота,

Трубят егеря!

А уже цитированный “Фарс-гиньоль”?:

Все засранцы, все нахлебники

Жрут и пьют, и воду месят,

На одни, считай, учебники

Чуть не рупь уходит в месяц!

Люська-дура заневестила,

Никакого с нею слада!

А у папеньки-то шестеро,

Обо всех подумать надо.

………………………………….

Вот он запил, как залеченный

Два раза бил морду Люське,

А в субботу поздно вечером

Он повесился на люстре…

Ой не надо “скорой помощи”!

Нам бы медленную помощь!

Скорый врач обрезал помочи

И сказал, что помер в полночь…

Помер смертью незаметною,

Огорчения не вызвал,

Лишь записочку предсмертною

Положил на телевизор

Что, мол, хотел он и того купить, и сего купить,

А на копеечки-то вовсе воду пить,

А сырку к чайку или ливерной—

Тут двугривенный, там двугривенный,

А где ж их взять?!....

Галич, формально столь “завязанный” в своем творчестве на конкретику советской истории, как ни странно, оказался в большей степени “вне времени”, нежели остальные из “Чытверки Вяликих”. На них сильнее повлиял “дух века своего”, не нежели на Галича, хотя и писали они на вроде бы вполне нейтральные темы. В их гитарных переборах сейчас чаще звенит пустота ушедшего, чем чувство неизжитого прошлого. Галич продолжает петь о том, что болит по сей день.

Он немного просил у переживших его:

Худо было мне, люди, худо...

Но едва лишь начну про это,

Люди спрашивают - откуда,

Где подслушано, кем напето?

Дуралеи спешат смеяться,

Чистоплюи воротят морду...

Как легко мне было сломаться,

и сорваться, и спиться к черту!

Не моя это, вроде, боль,

Так чего ж я кидаюсь в бой?

А вела меня в бой судьба,

Как солдата ведет труба!

Сколько раз на меня стучали,

И дивились, что я на воле,

Ну, а если б я гнил в Сучане,

Вам бы легче дышалось, что ли?

И яснее б вам, что ли, было,

Где - по совести, а где - кроме?

И зачем я, как сторож в било,

Сам в себя колочусь до крови?!

И какая, к чертям, судьба?

И какая, к чертям, труба?

Мне б частушкой по струнам, в лет,

Да гитара, как видно, врет!

…………………………………

Понимаю, что просьба тщетна,

Поминают - поименитей!

Ну, не тризною, так хоть чем-то,

Хоть всухую, да помяните!

Хоть за то, что я верил в чудо,

И за песни, что пел без склада,

А про то, что мне было худо,

Никогда вспоминать не надо!

Мы помянули вас, Александр Аркадьевич. Как смогли, так и помянули.