Сергей Кизюков
ПОЭЗИЯ СОВЕТСКАЯ
(запись лекции, прочитанной в конце августа 1992 г.)

         Что такое советская поэзия, это, конечно, каждый понимает по-своему. Как, впрочем, и само слово "советский". Но, думается, все согласятся с тем, что речь идет именно о поэзии, а не о рифмованных благоглупостях и лозунгах, выбитых сапогами из горла поэта. Именно о стихах, которые читались просто так, вечерами после работы, быть может, со стаканом вина в руке, в качестве отдыха, а не в виде комсомольского поручения. То есть имеется в виду поэзия самодостаточная, существующая для читателя, а не для партийно-идеологической отчетности и обезьяньих посиделок в президиумах. Поэтому трудно понять, почему идеологизированные до последнего стихи-лозунги Дм. Галковский называет поэзией - я говорю обо всем здесь известной его статье в "Новом мире". Это не поэзия, а рифмованная чушь, написанная неким коллективным автоматом, который надо изучать в курсе основ информатики. Поэзия как феномен существовала в СССР все семьдесят лет. Но советская поэзия в чистом ее виде, возникшая внутри этой империи и жившая собственной, ни на что не похожей жизнью, охватывает период примерно в тридцать лет: с конца 50-х до конца 80-х годов. И это крайне сложное явление, которое сравнимо только с серебряным веком русской поэзии.
         Именно конец интернационалистски-хамского, а потом и псевдоимперски-хамского коммунизма, чуть-чуть открывший идеологические шлюзы, вызвал этот великий поток почти что свободных стихов, в том смысле свободных, что они уже не обращались к идеологии и идолам, к великому лысому колоссу на глиняных ногах. Кто бы мог подумать, что русские поэты - не сугубо исторический термин. Наверное, дожившие до брежневской эпохи ученицы гимназий начала века тогда заметили вдруг: что-то случилось. Собственно, ничего особенного, просто перестали бить по зубам. И произошло нечто невероятное - мало кто стал залечивать раны, нанесенные "режимом". Зато очень многие стали петь. И вот так-то возникла советская поэзия. Это выбитая песня - барабанная дробь, стук палок, зубодробильная морзянка. И урок того, как возникает литература.
         Как это ни смешно, эпиграфом ко всей советской поэзии следовало бы поставить две строфы незатейливой песенки из фильма "Иван Васильевич меняет профессию":

Счастье вдруг в тишине
Постучалось в двери...
Неужель ты ко мне?
Верю и не верю...
Падал снег, плыл рассвет,
Осень моросила...
Столько зим, столько лет
Где тебя носило?

         И дальше, после припева:

Ты пришло, ты сбылось.
И не жди ответа -
Без тебя как жилось
Мне на свете этом?
Тот, кто ждет, все снесет,
Как бы жизнь ни била,
Лишь бы все, это все
Не напрасно было...

         В этом вся поэзия советская. С мечтой о счастье, с попыткой реабилитировать простые человеческие истины, с великими надеждами и осознанием того, что все давно обречено , что все приговорено к смерти с самого начала. Советская поэзия пела о жизни маленького человека, о природе, любви, безнадежности и смерти, выстраивая удивительный ряд созвучий, устремленный в ничто. И именно так следует на нее смотреть.
         Поэтов, которых читали, перестали интересовать сабли и лампасы, пушки и крейсера. Они стали говорить о простых вещах, хотя и были попытки как-то восстановить револьверно-расстрельную практику и романтику. Но они явно не проходили. Поползновения так называемых "чистых ленинцев" страдали удивительной двусмысленностью. Приведу наиболее простой и понятный пример:

Но если вдруг когда-нибудь
Мне уберечься не удастся,
Какое б новое сраженье
Не покачнуло б шар земной,
Я все разно паду на той,
На той единственной гражданской,
И комиссары в пыльных шлемах
Склонятся молча надо мной...
/Б.Окуджава, "клоун из-под бильярда" в терминологии Галковского/

         Здесь все заманивает в ловушку второго смысла, особенно эти комиссары в пыльных шлемах, склонившиеся над человеком, похоже, даже одетым не в шлем, а в смятую белогвардейскую фуражку. Здесь как бы вылезает наружу подсознание человека, выросшего в этой странной стране, где смешались века, поколенья и языки. Поэтому , кстати, так интересны были фильмы вроде "Бега" или "Адъютанта его превосходительства", поэтому официальное радио по пролетарским праздникам на всю страну стало передавать белогвардейскую песню "Русское поле". Не думаю, что происходило это из большой любви к "белому делу". Но все же, видимо, вернулось какое-то понимание простых истин, и в "русском поле" видели родное и свое, что-то почти есенинское, как, впрочем, и в чисто одетых /в отличие от грязно-дураковатых красных комиссаров/ белогвардейцах «Адъютанта», и в красивой жестокой атаке каппелевцев в "Чапаеве". Надоело привычное и тупое, захотелось необычного, освященного традицией. Да и вообще, захотелось наконец просто жить, благо, была такая возможность. Не дерут семь шкур -- и то хорошо. Сразу появился интерес к себе, к личности, как таковой. К ее путям и безнадежному "прекрасному" существованию:

О, может быть, на миг всего,
На самый краткий миг,
Из тьмы, где нету ничего,
Тончащий луч возник.
И на одном его конце
Зачлась звезда моя,
А на другом конце повис
Противовесом я.
И долго ль ждать?
Не долго б ждать...
Я все чего-то жду
И жаль мне нитку оборвать
И уронить звезду"
(Александр Тимофеевский, 1966/

         И все это уже совершенно иное. И приоритеты иные: небывалая "любовь ко всему малому и немощному в этом мире":

Ранние стихи великих -
Тех, кого мне век любить,
вы, мне, чувствую, велите,
строже быть. И жестче быть.
Нет, не жить глухим к порывам
Сердца. Жить своим, своим:
быть несчастным, быть счастливым,
Молодым быть, молодым.
Но в досады, увлеченьях,
Поклоненьях и борьбе
Не забыть о назначенье,
Об итоге. О судьбе.
/Георгий Кубатьян/

         Победило какое-то интеллигентское юродство. И забыты уже далекие города, и лозунги типа "вперед, к неведомым европам!" Юлия Друнина задается странным, крайне некоммунистическим вопросом: а что было бы, если бы я узнала, что через полгода умру? И отвечает: да, собственно, ничего!

И лишь в одном наступит перемена!
Путевку заграничную продам
Да и пойду -
Пешочком непременно! -
По древнерусским милым городам...

         До какой степени это натяжка, бравада? Неизвестно, потому как все же есть здесь некая двойственность. Но, кажется, пока она писала эти стихи, она сама верила в такой исход, ибо такая смерть почетна - а не самоубийство в обществе "Черные крылья" и не урна в кремлевской стене. Погребение в земле Руси, как единственная награда, подобно странному исходу средневековой "Повести о Тимофее Владимирском".
         И вообще - впервые всерьез ставятся запрещенные вопросы: о смысле жизни, о смерти. Или один из характернейших вопросов советской поэзии, предвосхищенный Николаем Заболоцким, стоящим вне советской поэзии, русским поэтом, который попал в красную "империю" случайно и всегда оставался для нее чужим;

А если это так то, что есть красота?
И почему ее обожествляют люди?
Сосуд она, в котором пустота,
Или огонь, мерцающий в сосуде?
/"Некрасивая девочка"/

         Все эти бесконечные споры 60-х - от драк физиков и лириков до пионерских диспутов на непонятную старикам-комиссарам тему "Может ли мальчик дружить с девочкой" велись вовсе не для того, чтобы что-то решить. Радовала сама возможность говорить. Спор был проявлением жизни, наслаждением жизнью, он-то и увешал тем, что все не напрасно. Все эти бесконечные КВН были допингом для измученных и лекарством для вновь пришедших.
         Но самым лучшим все же было созерцание жизни как таковой. Правда, получалось из этого нечто весьма своеобразное:

Далекой осени черты
Еще почти неразличимы,
Зеленые мои сады
И живы и неизлечимы.
Они шумят, они щедры,
Они сильны и даровиты,
Однако правила игры
Природою от них сокрыты.
Догадка их не осенит,
Когда, качнувшись, сложно сонный,
Вдруг лист печально прозвенит
И тихо отлетит от кроны.
В безветрии его полет -
Сквозь зелень по диагонали
Всю радость разом зачерпнет,
Хотя запомнится едва ли...
/Натан Злотников/

         Это главное. Советский поэт, куда ни бросит взор, всюду видит лишь упадок и смерть. Есть у него какое-то предчувствие всеобщего конца. И он поет эту гибель, не оглядываясь на критику:

Долго Троя в положении осадном
Оставалась неприступною твердыней...
Но троянцы не поверили Кассандре -
Троя, может быть, стояла и поныне...
/В. Высоцкий/

         Любой мало-мальски талантливый советский поэт хоть один раз побыл Кассандрой. Те, кто по врожденной чистоте и избранности питал отвращение к советской поэзии, не смогли узнать в ней глубочайшую потрясающую эсхатологичность, ее предчувствие скорого конца всего привычного мира. И ей жалко этот мир, в котором она только и могла существовать. Ей жалко человеческой жизни, прежде всего, потому что она видит, что это такое - не "поганая жизнь в этой стране", а человеческая жизнь как феномен, воспринимаемый вне связи с другими феноменами / а именно такой была жизнь среднею человека в те удивительные тридцать лет советской поэзии - без Бога, без веры и почти без надежды/. Это пугало.

Человеческую жизнь /с деталями/
Можно в среднем рассказать за два часа,
Доверительно бросаясь тайнами,
Убедительно меняя голоса.
За сто двадцать /с чем-нибудь/ минуток
Можно изложить, пересказать
Стройных, ломаных, прямых и гнутых,
Колыбель с могилой увязать.
Все-таки обидно: ели, пили,
Жили-были -- все за два часа.
Царства покоряли, окна били,
Штурмовали небеса,
Горы двигали и жгли леса -
Все за два часа!
/Борис Слуцкий/

         Грубо говоря, одна из главнейших тем советской поэзии - трагическая любовь к жизни, любовь именно потому, что жизнь обречена на смерть. Ни очарованность миром /китайским императором, который разводят цветы, глазами подмосковных электричек, фигурами из музея мадам Тюссо - как у Игоря Кобзева, очень популярного в 60-е гг./, ни бесконечные серенады не спасают от идущего всех конца, бессмысленного донельзя, над которым и плакать-то грех - антинаучно! Но советской поэзии удается вздохнуть и в самых неожиданных обстоятельствах:

Кони шли на дно и ржали, ржали,
Все туда покуда не пошли...
Вот и все. А все-таки мне жаль их,
Рыжих, не видевших земли"
/Борис Слуцкий. "Глория"/

         Потому что это поэзия, всем сердце отзывавшаяся на любой человеческий вздох, и уже этим она оправдана - хотя мне при этом совершенно чужда. Даже в самых смехотворных случаях ей нельзя отказать в некоторой трогательности:

Вот паренек, герой истории моей.
Как бубен, сердце у него стучится,
Он к нам в Москву из-за семи морей
Приехал революции учиться.
Он здесь мечту увидел наяву,
Услышал звезд кремлевских перекличку,
А потому - влюбился он в Москву,
Потом влюбился в бойкую москвичку.
Но вот беда -- партиец и марксист,
К несчастью, он влюбился просто в "фифу"
А что ей надо? Знает ли он твист,
Да сколько видел голливудских фильмов?
Он ждал -- такая вытерпит нужду,
Пройдет сквозь тьму боев и конспираций...
         Но нет -- новая российская жизнь к боям и конспирациям не располагает. Революционаризм утерян навсегда. Правда, латиноамериканца тоже жалко. И автор сочувствует, хотя и несколько деланно:

За эту боль, за этот горький стыд
И я, я ты, и комсомол в ответе...
/Игорь Кобзев/

         То вид отечества - лубок. Есть и более жесткие картины человеческой жизни, не оставляющие возможностей для вздохов. Смерть и бессмысленность царят в этом холодном мире. Стихи пишутся уже исключительно для демонстрации формы, но получаются удивительные и непредсказуемые результаты:

Человек ест чебурек.
Ножа вонзает лезвиеце.
Чебурек разрезывается
И чебурека нет.
Привет!
Человек кричит о помощи!
Карета скорой помощи,
Раз! В живот вонзают лезвиеце,
И человек разрезывается.
Два! И человека нет.
Привет!
/Семен Кирсанов/

         Тот же автор, опираясь на превосходство собственной формы и стиля, рисует картину жизни типичного маленького человека, и между делом, полной ее бессмысленности:

Жил-был я
/стоит ли об этом?/
Шторм бил в мол.
/молод был и мил.../
В порт плыл флот.
/с выигрышным билетом
жил-был я.../
Помнится, что жил...
Зной, дождь, гром,
/мокрые бульвары./
Ночь. Свет глаз.
/локон у плеча.../
Шли всю ночь.
/листья обрывали.../
«Мы», "ты", «я»
Нежно лепеча.
Знал соль слез
/пустоту постели.../
Ночь без сна.
/сердце без тепла/
Гас как газ
Город опустелый.
/взгляд без глаз,
окна без стекла./
Где ж тот снег?
/как скользили лыжи!/
Где тот пляж?
/с золотым песком!/
Где тот лес?
/с шепотом - «поближе»/
Где тот дождь?
/"Вместе, босиком!"/
Встань. Сбрось сон.
/не смотри, не надо.../
Сон не жизнь.
/снилось и забыл./
Сон как мох
В древних коллоннадах.
/Жил-был я.. /
Вспомнилось, что жил.
/"Стихи в скобках"/

         За скобки вынесен сам человек. Жизнь для советского поэта существует сама по себе, как явление природы, власть - точно так же, а человек никакого отношения ко всему этому не имеет. У него два состояния -- безразличие или молчаливая неприязнь:

Где-то кони пляшут в такт
Весело и плавно...
Вдоль дороги все не так,
А в конце подавно,
И ни церковь, ни кабак,
Ничего не свято,
Нет, ребята, все не так,
Все не так, ребята...
/В. Высоцкий/

         Дорога, движение, перемещение в пространстве - характернейшая тема советской поэзии /и прозы, и кинематографа/. Еще Чаадаев писал о вечном беспокойном движении Руси, но, конечно, дух николаевской России был несравним с духом России Хрущева и Брежнева. Именно "застойность" вызывала впечатление движения, невидимого, неощутимого, но ужасного, совершенно не зависящего от человеческих усилий и желаний. Это образ поезда, несущегося: неизвестно куда, хотя прекрасно известен плачевный конец пути:

Вот он, глазом огненным сверкая,
Вылетает... Дай дорогу, пеший!
На, разъезде где-то, у сарая,
Подхватил, понес меня, как леший!
Вместе с ним и я в просторе мглистом
Уж не смею мыслить о покое -
Мчусь куда-то с лязганьем и свистом,
Мчусь куда-то с грохотом и воем,
Мчусь куда-то с полным напряженьем...
Я, как есть, загадка мирозданья.
Перед самым, может быть, крушеньем
Я кричу кому-то: «До свиданья!»
Но довольно! Быстрое движенье
Все смелее в мире год от году,
И какое может быть крушенье,
Если столько в поезде народу!
/Николай Рубцов/

         Именно нелогичность окончания -- какая связь между количеством народа и неотвратимою катастрофой? -- здесь поразительна. Это стихи, показывающие, что в страшном и пустом советском мире человек сохранил простую веру, и только она его спасает. Катастрофы не будет именно потому, что слишком много людей должно во время нее погибнуть -- это нечто в духе книги пророка Ионы. Совершенно другому богу посвящает стихи Высоцкий, упрашивающий коней лететь помедленнее, задержаться у пропасти. Но пропасть впереди, в этом он глубоко убежден, сколько бы не продлилась пауза:

Мы успели - в гости к Богу не бывает опозданий,
Так что ж там ангелы поют такими злыми голосами
Или это колокольчик весь зашелся от рыданий?
Или я кричу коням, чтоб не несли так быстро сани?

         Причем с самого начала молитвы молящемуся ясно, что она не поможет. И конец все равно один -- пропасть и тьма. А поезд несется все быстрее, и уже непонятно, жизнь ли это летит за окном, или просто очередная разновидность небытия:

Если у вас нету тети,
То вам ее не потерять,
А если вы не живете,
То вам и не умирать...

         По сути дела, здесь высказан эстетический идеал части пассажиров. Ведь кто едет в этом поезде? Точнее, кто понимает, что едет, ибо едут все? Так называемые "культурные слои". Именно их и пугает перспектива потери призрачного мира советской интеллигенции, они не желают вылететь из грязно размалеванных декораций брежневской совдепии. Хочется уснуть и жить иллюзиями, чего бы это ни стоило, ну а поезд - пусть его летит;

Тот ямщик-чудодей
Бросил плеть - и куда ему деться,
Помянул о Христе, ошалев от заснеженных верст.
Он, хлеща лошадей,
Мог бы этим немного согреться,
Только он в доброте их не сек,
И не гнал,
И замерз...
Отраженье свое увидал в полынье,
И взяла меня оторопь - впору б
Оборвать житие,
Я - по грудь во вранье,
Выпить штоф напоследок - и в прорубь.
Хоть душа пропита,
Ей там, голой, не выдержать стужу,
Все равно лучше в прорубь, но сам,
А не руки сложа.
Пар валит изо рта,
Эх, душа моя рвется наружу,
Выйдет вся - схороните,
Зарежусь - снимите с ножа...
Снег кружит над землей,
Над страною моей,
Мягко стелет, в запой зазывает...
Ах, ямщик удалой,
Пьет и гонит коней!
А не пьяный ямщик замерзает...
/В. Высоцкий/

         Самоубийство в советском мире - героический поступок. Это наиболее доступная форма эстетического неприятия действительности. Бог советской поэзии не избавляет и не спасает. Он молчит. И эту безысходность советская поэзия переживает очень глубоко. Человеку сразу преподносится истина, что он этому миру не нужен, что он пришел слишком рано или слишком поздно:

Вот мы и встали в крестах да в нашивках,
в нашивках,
в нашивках,
Вот мы и встали в крестах да в нашивках,
В снежном дыму.
Смотрим и видим, что вышла ошибка,
ошибка,
ошибка,
Смотрим и видим, что вышла ошибка,
И мы -- ни к чему...
/А. Галич/

         Естественно, человека охватывает полнейшая апатия, и кажется, что ни выхода, ни надежды у него нет, только смерть, только путешествие в ту самую страну, откуда ни один не возвращался:

Не ноют раны, да и шрамы не болят,
На них наложены стерильные бинты,
И не волнуют, не свербят, не теребят
Ни мысли, ни вопросы, ни мечты.
Устал бороться с притяжением земли,
Лежу -- так больше расстоянье до петли,
И сердце дергается, словно не во мне.
Пора туда, где только "ни" и только "не"...
/В. Высоцкий/

         Либо, если вое не так страшно и серьезно, необходимо выработать буддийское отношение к жизни, как покрывало майи, и не заглядывать за него:

Не висят на ветке яблони,
Яблок нет и веток нет,
Нет ни Азии, ни Африки,
Ни молекул, ни планет,
Нет ни солнышка, ни облака,
Ни снежинок, ни травы,
Ни холодного, ни теплого,
Ни измены, ни любви,
Ни прямого, ни треуглого,
Ни дыханья, ни лица,
Ни квадратного, ни круглого,
Ни начала, ни конца...
/С. Кирсанов. "Никударики"/

         При всем при том мир, который как бы не существует, часто вызывает самые нехорошие чувства у творцов советской поэзии. Тот же С.Кирсанов ни с того ни с сего заканчивает самое что ни на есть идеологическое стихотворение "Старые фотографии" /про Ленина и партию/ загадочным полумистическим замечанием по поводу этих самых фотографий:

Они глядят со стен
И подтверждают сами,
Что тот, кто был ничем,
Стал всем и всеми нами!

         Примерно то же самое говорит Белла Ахмадулина, призывающая "увидеть друг в друге черты вырожденья" во время субботника. И "выбиться из этой коры" совершенно невозможно. Правда, какие-то попытки вое же делаются, но в духе известных рецептов советской поэзии:

Всплывем на рассвете. Приказ есть приказ.
Но гибнуть во цвете уж лучше при свете.
Наш путь не отмечен, нам нечем,
Нам нечем,
Но помните нас!
/В. Высоцкий/

         Но в этом бессмысленном бесчеловечном движении все же хочется обрести какое-то счастье или хотя бы его иллюзию. Но, поскольку влечение обстоятельствами вошло для советского гражданине в привычку, он сам эту иллюзию обрести не может, ему надо ее от кого-то получить;

Я коней заморил, от волков ускакал,
Укажите мне край, где светло от лампад!
Укажите мне место, какое искал,
Где поют, а не стонут, где пол не покат!
/В. Высоцкий/

         И если кому-то удается вырваться за флажки, то лишь по счастливой случайности. А общее решение вопроса о жизни таково - выхода из смертельного снежного тупика нет и быть не может. Но умирать сразу тоже не хочется. Советский поэт предпочитает помучиться, как Сухов из "Белого солнца пустыни". В глубине его души лежит великая любовь к жизни, но он ее стремится всячески подавить. Потому что он понимает, что брать от жизни все - это уже не поэзия. И даже не проза. Он остается при своих комплексах в своем иллюзорном мире:

Что ж теперь? Ходим вокруг да около,
На своем поле как подпольщики,
Если нам не отлили колокол,
Значит, здесь время колокольчиков!
/А. Башлачев, "Время колокольчиков/

         От бесконечных пространств и окружающей среды ждать, видимо, особенно ничего. Остается стоять и предаваться мечтам:

Я стою, как перед вечною загадкою,
Пред великою да сказочной страною,
Перед солоно да горько кисло-сладкою,
Голубою, родниковою, ржаною,
Грязью чавкая жирною да ржавою,
Вязнут лошади под стремена,
Но влекут меня сонной державою,
Что раскисла, опухла от сна...
/В. Высоцкий/

         Снова "лошади влекут", а мир летит как бы за окном. Здесь мы видим вообще полный набор всех эстетических предпочтений советской поэзии; и "воздух крут перед грозой", и стертая душа маленького человека, и русская деревня с колоколами. Потом это уходит, исчезает безвозвратно в великой холодной пустоте:

Все слабее звуки прошлых клавесинов, голоса былые,
Только топот мерный, флейты голос нервный да надеж злые,
Все слабее запах очага и дыма, молока и хлеба,
Где-то под ногами да над головами лишь земля и небо...
/Б. Окуджава, "Батальное полотно"/

         Советская поэзия ни в какое избавление не верит. С христианской точки зрения она слишком рационалистична и попахивает атеизмом. Поэты только и делают, что отрубают себе пути к отступлению, вот, например, какова точка зрения того же Высоцкого на перспективу национального возрождения, когда он поет об алкоголике, открывшем бутылку, из которой вылетел не джинн, а "русский дух":

Тут я понял - это джинн,
Он ведь может многое,
Он же может мне сказать: враз озолочу!
Ваше предложение, говорю, убогое,
Морды будем после бить - я вина хочу!
Ну а после - чудеса мне по такому случаю,
Я до небес дворец хочу, ты на то и бес!
Он мне: мы таким делам вовсе не обучены,
И кроме мордобития - никаких чудес!
Врешь! -- кричу. Шалишь! - кричу,
Ну и дух в амбицию,
Стукнул раз - специалист, видно по нему.
Я конечно, побежал, позвонил в милицию,
"Убивают - говорю - прямо на дому!"
Вот они подъехали, показали аспиду,
Супротив милиции он ничего не смог!
Вывели болезного, руки ему за спину
И с размаху кинули в черный воронок!
Что о ним стало? Может быть
Он в тюряге мается...
Чем в бутылке, лучше уж в Бутырке посидеть.
Ну, а может он теперь боксом занимается...
Если будет выступать -- я пойду смотреть!

         А ведь это, между прочим, советский вариант давней веховской апологии штыкам, ограждающим от народа. И, к месту, следует сказать об одной характерной черте советской поэзии: она всегда может быть политически истолкована. Это одно из основных ее подспудных настроений - быть трибуной борьбы и пропаганды, тонко намекать на толстые обстоятельства. Вот, к примеру, Арсения Тарковского обсчитали на полтинник в магазине, и он начинает рассуждать о том, как вообще плохо живется в этом мире честному человеку. А читатель сидит и думает: "Ах, как это он их хорошо приложил!" Советская поэзия не принимает профанированной реальности государства Брежнева, которое не было ни холодным, ни горячим. Отрицание этой реальности - проблема поэтического вкуса. При этом поэт должен уметь держаться в цензурных рамках. Именно такая ситуация и породила все эти советские поэтические темы: маленький человек, бесконечное движение и неотвратимость конца. Могут сказать, что это крайне примитивное явление, что нет ничего хуже политизированной поэзии. Это так. Однако советская поэзия оказалась значительно выше своего политического предназначения, Она гениально выразила человеческий опыт, определенную экстремальную ситуацию - жизнь в рушащеюся доме после взрыва, среди падающих балок и обваливающейся штукатурки. И в этом контексте понятна популярность Владимира Высоцкого - ведь кроме того, что он был "гениальным поэтом 70-х", ему удалось сконцентрировать все основные темы советской поэзии и усилить их, да так, что услышали и камни.
         Неудивительно, что сразу после его смерти началась агония советской поэзии. Ей уже ничего не дано было свершить. Сама смерть ее основного представителя вызвала к жизни известный апокриф "Гафт -- Высоцкому", который ни на шаг не выходит из рамок советской тематики:

Он пел о том, о чем молчали мы,
Себя сжигая, пел,
Свою больную совесть в мир обрушив,
По лезвию ножа ходил, ревел, кричал, хрипел,
И резал в кровь свои и наши души.
И этих ран не залечить и не перевязать.
Вдруг замолчал -- и холодом подуло.
Хоть умер от инфаркта он, но можем мы сказать:
За нас за всех он лег виском на дуло.

         Здесь та же тема самоубийства, как подвига, ангажированной поэзии как великой. И совершенно верное ощущение происходящих перемен. Государство из неопределенного состояния становилось все более холодным. Произошел какой-то сбой. Кони сорвались с обрыва и понеслись в пропасть, но привыкшие к движению пассажиры так ничего и не заметили. Те же, кто заметил, не были услышаны, а ведь уже в середине 80-х наступила новая эпоха, эпоха подведения печальных итогов. Мало кто ощутил, что новая катастрофа произошла, что привычный мир взорвался и погибает, но такие люди были:

Лишь печаль-тоска облаками
Над седой лесною страною,
Города цветут синяками,
Да деревни - сыпью чумною...
Вот тебе медовая брага,
Ягода, злодейка-отрава,.
Вот тебе, приятель, и Прага,
Вот тебе, дружок, и Варшава,
Вот и посмеемся простуженно,
А над чем смеемся -- неважно.
Если по утрам очень скучно,
То по вечерам очень страшно.
Всемером ютимся на стуле,
Миром всем на нары-полати,
Спи, дитя мое, люли-люли,
Некому березу заломати...
/А. Башлачев/

         Все самые иронические предчувствия советской поэзии сбылись. Кто бы мог подумать, что именно в 1980-м Д. Пригов написал такие строки:

Нам всем грозит свобода,
Свобода без конца,
Без выхода, без входа,
Без матери-отца,
Посередине Руси,
За весь прошедший век.
И я ее страшуся,
Как честный человек...

         В 80-е гг. стало ясно, что советская поэзия пережила себя. Пришел косноязычный андерграунд с потрясающей, провинциально-местечковой мелкотой тем. Те, кто остался верен более или менее классическому стилю, сделали самые печальные выводы:

Если верить позднему Витгенштейну,
Мир человека есть мир языка.
Будь он непорочная дева или стакан портвейна,
Звездное небо или плавающий музыкант,
Сухой музыкант или музыкант мокрый -
Мир есть то, что о нем говорят.
Вводятся термины: "языковые игры",
"Наука", "религия", "диамат"..
/С .Соловьев/

         Но к завораживающим ритмам никто уже не прислушивался. И сам автор прекрасно понимает это, пророчествуя о предстоящей эре молчания, в которую мы теперь вступили.
         И хочется спросить -- что же первично, поэзия или очередная "революция"? Поэзия ли накликала скорый конец привычного мира или она его лишь чувствовала? Ведь несомненно, что она что-то знала.

Но когда под грохот чужих подков
Грянет свет роковой зари...
/А. Галич/

         Ведь эти слова Галич писал не просто так. Это своею рода пророчество.Оно и сбылось в конце концов. Но ответить на наш вопрос все-таки невозможно. Советской поэзии больше нет. Она погибла вместе с тем миром, который так любила и в котором только и могла существовать. Выражаясь красиво, и государство, и поэзия были уничтожены русским языком, который, вообще говоря, значительно шире русского мышления /английский язык, например, значительно уже английского мышления, и именно поэтому нам не всегда понятны проблемы так называемой лингвистической философии англичан/. Никто не может предсказать будет ли реальное содержание у самых немыслимых сочетаний русских слов, не настанет ли день, когда мы увидим живую глокую куздру. А вот советские поэты были последним поколением, которое соответствовало широте языка. Советский поэт - как правило очень широко мыслящий и глубоко чувствующий человек, даже если он окончательная сволочь и гад. После гибели этого поколения остаются лишь звезды-одиночки, которые будут постепенно гаснуть, будущее нашей поэзии погружается во тьму и становится тьмой.
         И все же советская поэзия была одним из величайших явлений культуры 20 века. Главная ее загадка -- в опровержении всех так называемых научных принципов организации общества. Мало кому может теперь в голову прийти, что человек способен петь, погружаясь в пучину. А тут пели десятки, даже сотни, тысячи людей. Это было поразительное явление, необъяснимое с точки зрения так называемого здравого смысла. Оно исчезло, но исчезло трагически, как Атлантида в волнах океана. На оставшихся островах вряд ли можно долго прожить. Но стихи серебряного тридцатилетия навсегда останутся с нами, с теми, кто еще не разучился читать. И впечатления от них будут сравнимы только со встречей журавлей в стихотворении Николая Рубцова:

Вот летят, вот летят.. Отворите скорее ворота,
Выходите скорей, чтоб взглянуть на любимцев своих!
Вот замолкли -- и вновь сиротеет душа и природа
Оттого, что - молчи! - так никто уж не выразит их...


         27-29 июля 1992